Борис Петрович Екимов: 85-летие
Поздравление от редакции журнала Подъем
Имя выдающегося русского писателя, лауреата Государственной премии РФ Бориса Петровича Екимова уже более полувека удостоено искренней читательской любви.
Редакция журнала Подъём, с неизменным почтением и уважением поздравляя Бориса Петровича Екимова как своего постоянного автора с 85-летием, с пожеланиями ему крепкого здоровья и новых творческих успехов, предлагает читателям подборку его житейских историй.
Весенняя идиллия у реки
Пора весенняя. Подъехал к Дону на место привычное. Малый тихий затон и просторное могучее русло реки. По берегу – вербы, тополя, тутовник, камышовые заросли.
Природа раскрывается:
- Высокие белые облака
- Далекий голос кукушки
- Огромный развесистый тополь – ветеран здешних мест
Отрывок из произведения
В первые минуты всё это словно оглушает после улиц, домов, людей, машин даже невеликого нашего поселка.
Тишь нерушимая. С мягким плеском волны, горлицы воркованьем, шелестом береговых камышей.
Жесткая кора тополя в глубоких морщинах. Прислониться к нему, голову поднять, утонув взглядом в зеленом просторе.
Ода природе
И даже старый тополь, которому отмерян срок; даже он кажется вечным: необъятная зеленая крона, могучий ствол, разлапистое подножье. Сидишь, прислонившись спиной к теплому стволу.
Невероятные впечатления
Теплый ветер, свежесть воды, а над нею белых чаек полет: быстрый, бесшумный, чарующий – взгляда не оторвать.
Перемена декораций
Но так некстати, разрушая покой и мир, от далекого неба доносится всё нарастающий гул самолета. Вот он всё ближе. Теперь уже рёв ли, грохот уши закладывает.
Завершение истории
Чайки ушли, и мне пора уходить, оставляя приютное место возле тихой воды и старого тополя.
Гул самолетный утих, истаяв в далеком небе. Чайки, молчаливо поднявшись с воды, улетели, ища покоя.
Нынче пора весенняя. Скоро зацветут сады: снежная вишневая бель да розовая яблоневая полонит округу, встанут белыми храмами могучие груши-дулины, раздвигая ночную тьму.
Утренняя медитация в одиночестве
Описание донской степи
Донская степь наполняется нежным лазорево-алым цветом лишь на короткое время.
Стрекозы в воздухе
После майских дождей степь наполняется разнообразными травами с пахучими цветами.
Городская жизнь и утренние прогулки
В городской жизни, утренние прогулки дарят возможность побывать на набережной и насладиться свежим воздухом.
Тихая улица поселка
В поселке одинокий человек с костылями и сумкой убирает район у заброшенного строения.
Встречи с кошками
Оказалось, что этот человек ухаживает за кошками, живущими в опустевшем здании.
Размышления о жизни
Старичок, который проявляет заботу по отношению к бездомным кошкам, вызывает уважение и сочувствие.
Завершение утренней прогулки
Лишь остановившись, когда хозяина не было видно, можно увидеть и узнать все тайны жизни этого странного, но доброго человека.
Будьте внимательны и доброжелательны к тем, кто нуждается в нашей заботе.
Забота о домашних питомцах: пример теплых отношений
Обычно я лишь здоровался с ним и проходил мимо. Картина была привычная: две ли, три кошки, ласкаясь, терлись у ног своего кормильца; малых котят он брал на руки, сажал на плечи, прижимаясь щекой к живому теплу.
Я даже ускорял шаг, чтобы не тревожить, не мешать этому недолгому часу свиданья: часу тепла душевного для бездомных кошек и сирого человека.
Встреча с дружелюбным соседом
В новом доме соседом у меня оказался старый знакомый. У него – собака-лайка, лет преклонных. Когда-то он с ней охотился. Позднее по выходным ездил за Дон: по холмам да глубоким балкам побегать, вспоминая прошлое.
Но в пору нынешнюю и собака сдала, и хозяин прихварывал. И мы часто по утрам стали встречаться. Вместе гуляли неспешным ходом, потому что собака то травку искала и долго жевала ее, то вынюхивала чей-то пахучий след. Получался медленный ход с частыми остановками.
Хозяин порой понукал её.
Тяжелость старости
Собачка не молодела. Ходила, спотыкаясь, часто останавливалась, отдыхая. Я отказался от утренних походов, но встречи и беседы продолжались.
Сложности преклонного возраста
Сосед рассказал о проблемах своей собаки, заканчивающихся трагически.
Разговоры о помощи собаке продолжались, но с каждым днем собачка старела.
Печальное прощание
Дружба с собакой закончилась, и встречи с соседом стали реже.
Порой старый сосед делится своими печалями и воспоминаниями, признавшись во всем своем серьезном настрое.
В наши сны иногда приходит и образ старой лайки, навеивая утрату и тоску.
Статья Путь к бессмысленной горести
Недавно приснился мне странный сон, который я до сих пор помню ясно, с чувством страха и горечи.
Сновидение о поезде
Снилось, что я путешествовал на поезде с близкими людьми, до того момента, пока я не вышел на станции после Москвы, без вещей и денег.
Одиночество и беспомощность
Оказавшись на станции среди бродяг, которые поверили моей истории, я понял, что единственное спасение – это вернуться в Москву, к родственникам.
Поезд куда-то дальше
Пробравшись на электричку, я ощутил, что все остальные пассажиры сторонились меня. Страх и неопределенность окутали меня в этом неизвестном пути.
Поиски спасения
По прибытии в Москву, я снова ощутил горечь и отчаяние, когда никто не хотел помочь мне, указать путь к родственникам.
Неожиданная помощь
Только благодаря рыжеволосому человеку в клоунском колпаке, рассыпающему мелочь, мне удалось собрать достаточно денег на билет в метро.
Поиски пути к спасению
Спеша в тесном тоннеле к метро, я ощущал облегчение, когда увидел вестимость света и тепла. Но обманулся, когда оказался за пределами города, без метро на горизонте.
Заключение
Так закончился мой странный сон, путь к бессмысленной горести, кроме временного спасения от рыжеволосого человека. Как и в жизни, нам не всегда удается найти настоящее спасение, даже если мы верим в искренность других.
— А где же метро? – я спрашиваю у людей. – Мне нужно метро. Где оно?
Уже поздняя ночь. Я в заснеженном поле, босой, полураздетый. Резкий ветер просекает меня насквозь.
— Где же метро? – я уже умоляю.
Наконец, отвечают мне:
— Вот там. Видишь вдали зарево?
Я поднимаю голову и вижу далекое зарево. Путь к нему – через заснеженное поле.
Ночь наступила. Мне страшно идти одному через заснеженное поле, к далекому зареву. Стылый ветер. Низовая метель волнами несет снег по черной дороге. Но может кто-нибудь поймет, пожалеет меня и приютит до утра. Так много светлых окон в многоэтажных домах.
Снова и снова я переспрашиваю с робкой надеждой:
— А где метро? Мне в метро?
— Там, где зарево, — повторяют и повторяют мне.
И вот уже последние люди уходят. Я – один. И выбора нет. Надо идти и надо спешить, потому что метро может закрыться и зарево потухнет. И тогда я останусь вовсе один в заснеженном поле.
Я очень устал и замерз. Мне тяжко и горько. Но надо идти. И я начинаю свой путь во тьме к зареву, которое так далеко.
И здесь мой сон обрывается. Я просыпаюсь. Но не могу поверить, что позади лишь сон. Ужас не отступает. Снежное поле. Черная дорога. Горечь и боль. Сердце колотится.
Так, наверное, умирают во сне.
Проснувшись и опамятовав, я долго не мог, не хотел засыпать, боясь продолжения сна. Так ведь случается.
И даже теперь, через время, мне бывает страшно. Словно это был не сон, а страница жизни моей. Горькое одиночество среди людей и людей.
И вот, наконец, осенняя слякоть кончилась, пришла зима со снегом, морозами, крепким льдом на реке и озерах.
Настала пора зимние вещи из шкафов доставать: теплые куртки да шубы, шапки, и, конечно, обувь – кому какая.
И, как всегда в эту пору, начинались поиски: то одно, то другое найти не могли. Много накопилось всего. А выбрасывать не привыкли. Авось, сгодится.
Хозяин дома в этой суете участия не принимал, лишь подсмеивался и учил: «Потерялось, попросить надо: «Бес, бес, поиграй и отдай». Но в такую пору была и у него своя забота ли, забава: штопать теплые вязаные носки, которые хранились отдельно, в матерчатом мешочке. Их не надо искать.
Прежде носок было три пары. Теперь осталась одна, последняя.
Этим носкам давно вышел век, но хозяин берег их. В начале зимы доставал и занимался штопкой. Только сам, даже бабьим рукам не доверяя. Да они бы и не взялись за такое старьё. Жена ему говорила:
— Выкинь. Не смеши людей. У тебя – верблюжьи, и новые нашенские, козьи, и с Кисловодска тебе привозили. Роту можно обуть. А он согнулся над старьем, глаза не жалеет.
Так было не раз говорено. Хозяин не перечил, лишь вздыхал:
— Мамочкины, она вязала.
Мама ушла давно. А перед смертью долго болела, в последний год уже не поднимаясь.
Тогда она и вязала эти носки для сына. Целых три пары. Одни – чисто пуховые, от своих еще коз: мягонькие, их на ноге и не чуешь. Такие только дома носить, в обувке они быстро потрутся. Другая пара – овечьей шерсти: тоже теплые, но колкие. А третьи вязались на две ссученые нитки: пуховая и шерстяная. Они и тепленькие, и ноские.
Мама тогда уже плохо видела, и силы – не те. Но вязала и вязала. Старалась успеть.
— Чего ты мучаешься? – говорил ей сын. – Отдохни.
Она успела. Все три пары связала.
Это было давно. Пуховые носки истерлись. Шерстяные, грубые, на охоте да рыбалке в сапогах истаскались.
А вот эти, последние: и теплые, и ноские, на долгий срок. Тем более, если беречь.
Он их берег. Но пятка и следок все равно истирались. Пух да шерсть выбивались, оставляя лишь нитяное решето основы. А выбрасывать их он не хотел.
В свою пору, в мамином же наследии, он нашел клубок сдвоенной пряжи: пуховая и шерстяная. А еще – большую, штопальную иглу-«цыганку» с просторным ушком, и гладкую округлую металлическую крышку. Мать на ней всегда штопала пятку, чтобы удобней было.
В первый раз, когда он принялся штопать носки, жена и дочь над ним смеялись:
Он ничего не отвечал, а про себя думал: «Мамины лучше».
Позднее жена, глядя, как он не больно ловко иглой орудует, пыталась ему помочь:
— Давай я попробую, вспомню старину.
Не просто, но их можно подштопать. Аккуратно, не торопясь. Спешить некуда и незачем.
Вспоминалось давнее, когда на хуторе вечерами бабушка, мать, сестры занимались штопкой. Не только носки да чулки, но обшлага, локотки, вороты рубашек – всё тогда штопалось. Или порой – латалось. Бедное было время.
Он в семье был последним: четвертым, после брата, сестер. Самым малым, и потому возле маминого подола терся.
Ни Богом, ни судьбой в своей взрослой жизни он не был обижен: семья, жена, дети и вот уже внуки – жаловаться грех.
Но вот вспомянется мамино: «Мой сынок», и вовсе не горечь, а теплая покойная радость греет душу. А порой даже счастливые слезы поступают. Но воли им он не давал. Всё же – мужик.
Мужик, а штопать научился. Дело вроде нехитрое, но как раньше говорили, «мускурное», то есть тонкое и нудное. Проходи ряд за рядом, обновляя вязаное, но истертое. Спицами легче орудовать, чем иглой с хвостом пряжи. Глаза устают, и руки, к игле непривычные, порой как-то вроде немеют, отдыхать приходится.
Но ряд за рядом, обновляя следок носка, и даже пяточки, получалось аккуратно.
Можно еще зиму носить. Конечно не всякий день. Но в стылую пору наденешь эти носочки. Будет тепло и ловко.
Окончив работу, он вроде, на примерку, надел носки и прошелся по комнате. Двери открыл, понял: домашняя суета еще не кончилась.
— Ведь я помню точно! – себя ли, других, громко убеждала жена. – Я в старый гардероп ее вешала. Ведь вешала!
На слово случайное вдруг ответила память:
Говорят, я небогата.
Вешала да вешала.
Юбка – в плойку, юбка – клеш,
Какого еще лешего!
Какая она была красивая. Особенно в праздники, в застолье, гулянке.
Белая батистовая кофточка с рюшами. Алые бусы-«корольки». На голове – кружевная, золотистая шлычка.
Веселая, молодая, голос звонкий:
Какого еще лешего?!
Задорно так пропоет и притопнет. А порою печальное:
В нашей церкви тихо звонят,
Дай, подруга, мертвых капель,
Моя жизнь кончается.
Днем в длинном коридоре первого этажа довольно людно, хотя и не шумно. Понятно: народ больничный. Потихоньку, туда да сюда, от кабинета в кабинет бредут, порою с отдыхом на диване или опираясь на пристенный поручень. Это – больница.
Вечером всё стихает. Пошаркают в кабинетах санитарки и уходят. Вдали за стойкой – дежурная медсестра. Больные в палатах отдыхают на втором этаже, набираясь сил перед завтрашним днем, в котором опять будет: лазер, ультразвук и прочее. И еще – надежда, что всё это не напрасно. Моя палата на этаже первом.
По длинному гулкому коридору иду в самый конец его, где в невеликом зале стоит бойлер с питьевой водой: краник горячей, краник холодной. Немного цветов, диван да кресло. Здесь и днем нелюдно, а вечером – никого.
Но оказалось, что в этом пустом покое, кроме меня, есть живая душа – водяная черепаха. Она живет в просторном прозрачном аквариуме. Довольно большая черепаха, величиной в тарелку.
В дни первые я проходил мимо, не останавливаясь, лишь замедлял шаг. Обычный аквариум, вода журчит. Рыбок не видно. Потом увидел черепаху, она лежала на деревянном помосте, над водой. Раз и другой прошел. Она в той же позе. Я даже подумал, что это – муляж, а не живое существо. Но оказалось живое.
Аквариумы в больницах теперь не редкость. Золотые рыбки да сомики. А здесь – черепаха да еще большая. На мостике она просто грелась, под специальной лампой. Но чаще бывала в воде, в темном углу аквариума. Лишь горбушка панциря ее была видна, если присмотреться.
В один из дней своей больничной жизни, порою вечерней, по пустынному гулкому коридору прошел я, чтобы горячей воды набрать. Черепахи на мостике не было. Я подошел к аквариуму. Было сумеречно. И в темной воде не разглядишь: есть там кто или нет. Может на ночь ее куда-нибудь отсаживают?
Но черепаха была здесь. Она меня заметила, подплыла и, высунув из панциря голову, стала глядеть. То ли ей голодно было, то ли просто скучно; наткнувшись на прозрачную стенку, она замерла, а потом стала скрести передними лапами по стеклу аквариума, словно хотела быть ближе. Головку она подняла высоко на длинной шее. Тоже в стекло тычется. Черные бусинки глаз, в нешироком разрезе, глядят на меня.
Я присел рядом, на диванчик.
Вечерние сумерки. Неяркий свет. По углам наливается тьма. Ни звука, ни даже шороха. Черепаха уже не скребет по стенке, а просто глядит на меня. Два одиночества, глаза – в глаза.
В этих стенах мне трудно. Привык я к свободе. Донская степь, просторное небо. Речные, озерные берега и воды.
В последний год получилось по-иному. Но порой малому радовался: невеликий двор, молодые деревья, кусты, огородная зелень, птичьи голоса, а иногда и людские.
Теперь снова – больничные стены. Словно у черепахи.
Но мне, даже здесь, в больнице, полегче: можно выйти на волю. Там – весна, зелень аккуратных газонов. Акация зацветает. Я хожу к ней. Дышу сладким духом. А белые кисти – глазам отрада.
Черепахе – хуже. Тесные стены, малая вода, невеликий мосток, над ним – теплая лампа. Подремать, погреться.
На Дону, на озерах мне часто попадались черепахи: в сетях, в вентерях. Запутается, замотается. Мучаешься с ней, освобождая. Или просто увидишь в береговых заводях, камышах. Черепахи любят воду спокойную.
Такая у них жизнь: вода, заросли рогоза да стрелолиста, тинистые темные заводи, где можно хорошо поохотиться, затаившись в засаде: рыбка ли, головастик, мягкий отлинявший рак; по весне – рыбья или лягушачья икра. Покормиться и отдохнуть на мягком илистом дне, набираясь сил перед новой охотой. Счастливые весенние тревоги. Битвы самцов. Долгий сон в зимовальных ямах. Потом – снова весна и теплое лето.
В больничном стеклянном доме – голый галечный пол, в котором не пороешься, не посладишься каким-нибудь жучком или червячком.
И вечное одиночество. Словно «строгий режим». Десять ли, двадцать лет – все одно: журчание воды, по утрам – кормёжка. И лишь одно развлеченье, когда подойдет к аквариуму человек, поглядит или, как я, рядом присядет. Но чаще лишь звуки шагов. У людей здесь непростые заботы – болезнь.
Но потом хозяин договорился с начальством, и черепаху поместили сюда, в больничные покои.
Здесь, и впрямь, ей покойно. И колбасу никто не суёт. Лишь специальный корм, как и положено, в определенное время.
И народ здесь спокойный: подойдут, поглядят. «Мы ее проведываем, — сказала медсестра. – Она знает нас, подплывает».
Вот и ко мне подплывает, перепончатыми лапами по стеклу скребёт. Длинную шею вытягивает, головкой о стенку тычется. Вроде хочет поближе. Поближе не получается: прозрачная, но стена. Замирает. Глядим друг на друга.
Красивое создание – черепаха. Пластинчатый коричневый панцирь. Голова и грудка – словно тельняшка: коричневые и яркие желтые полосы. Огромные задние, не ноги, а целые весла, которыми только по просторной воде грести, догоняя добычу. Черепахи плавают быстро. Но здесь некуда и незачем плыть.
Головка у черепахи, словно точеная. Могучие надбровья, большие глазницы, но узкий разрез. Черные глазки глядят на меня. Но что там, за ними в этой маленькой головке? Чудится мне какая-то мудрость во взгляде. Покорность судьбе, но мудрость.
Медленно тянулась моя больничная быль: день за днем. И всякий вечер по пустому гулкому коридору я шел за кипятком, с кружкой; но потом забывал о питье, присаживался на диван возле аквариума. Черепаха словно ждала меня, прерывая свою, подводную дрёму, поднималась, приплывала, всякий раз вначале царапая лапами стеклянную стену и тычась в нее головкой. А потом замирала. Глядела на меня. А я – на неё. Не знаю, о чем черепаха думала, но мне начинали видеться какие-то вольные дни на Дону, на весенних разлоях: Бугаково, Назмище, Бурунистое, Песчаное. Ясные дни, светлая теплая вода, когда на меляках, да в малых протоках бьется, мечет икру вольная рыба. Щуки, лещи, сомы да малая бель. Тяжелая пузатая сазаниха, словно подводный крейсер, выказывая из воды спинной плавник – кабаргу, рассекает мелкие воды, в окруженье эскорта сазанов-молочников.
Многое мне вспоминалось. А вот черепахе от прежней жизни, может быть, виделся первый дом ее в какой-то квартире, где возле нее кружились ребятишки. Дивились, радовались новой игрушке. А потом остыли. И квартиру сменил темный гараж с гулом машин, от которого хотелось спрятаться глубоко под воду. Но тишина приходила лишь ночью. Людские руки, которые вынимали ее, рассматривая. Спасенье – панцирь, в защиту которого черепаха прятала голову, ноги. И замирала.
А потом, наконец, нынешнее: тишина, покой, теперь, может быть, навсегда.
Черепаха глядела на меня сквозь стекло аквариума. Может быть, и у нее в малой головке гнездилось что-то подобное обо мне. Я жалел ее, а она – меня.
Порой у меня возникала мысль о спасенье черепахи. Забрать и на волю выпустить в какой-нибудь пруд городской. Это дело несложное.
Такая мысль возникала. Но остужало иное. Мы ведь тоже, в городской своей жизни, словно эта черепаха, бывает, и век векуем: стены да стены, потолок да пол, да оконное стекло для радости, чтобы на белый свет глядеть.
Может, и черепахе ее нынешняя жизнь по нраву: покойно, тепло, сытно.
С черепахой мы виделись каждый день. Вечерами. Днем – заботы больничные. Если и приходил за водой к бойлеру, то не задерживался. Лишь издали брошу взгляд.
Надо сказать, что в этом невеликом зале в рабочее время была еще одна живая душа – молодая женщина, которую я не сразу заметил. Из-за высокой канцелярской стойки выглядывала лишь маковка гладкой прически. Любопытствуя, я заглянул за стойку, убедившись, что там живой человек – молодая миловидная женщина небольшого росточка. Поэтому и не видно ее.
Белая стойка надежно укрывала ее рабочее место: компьютер, клавиатура. Листы бумаги шуршат, из принтера выползая. Тихая служба. Чистота, тишина; летом – прохладно, зимой — тепло.
У черепахи – похожее тепло, покой, сытость. Так что спасать ее или не спасать, тоже вопрос.
Так и не решив ничего, я отбыл больничный положенный срок и уехал.
Сначала недолго жил в городе. Наскучав по воле, много гулял. Слава богу, место у меня спокойное и зеленое: берег Волги, машин нет.
На первом этаже нашего дома с недавних пор поселилась новая контора, довольно серьезная. Таблички с названием нет. Вместо нее – символ: откушенное яблоко. Стена прозрачная. Вся жизнь на виду. Конторский народ сидит за компьютерами. Рядами и друг за другом. А в конце зала – площадка над потолком. Там, видно, начальник, и у него, как на ладони, подчиненные.
Когда не пройдешь, все к экранам приникли, руки – на клавиатуре. Такая работа.
Мне почему-то недавнее, больничное вспомнилось: черепаха и молодая женщина за высоким барьером конторки. Две живые души в тишине и покое.
А здесь за прозрачной стеной много людей. Молодые женщины. Каждая в своем кресле. Не ходят, не бродят, сидят, работают. А сверху – надзор начальственный. День напролёт.
Прохожу мимо. Гляжу. Понимаю, что работа у них современная. «Айтишниками», кажется, их называют. Слыхал, что хорошо им платят.
Но, на мой взгляд, в такой жизни завидного мало. В свое время я долго работал на заводах. Там было нелегко. Но здесь, за стеклянной стеной, по-моему тоже несладко.
Недолго в городе пробыв, я, еще по весне, уехал в поселок.
Пришло теплое лето. Заглядывают мне в окно высокие цветущие мальвы. По утрам горлицы стонут, день напролет воробьи чирикают.
Время сейчас для рыбалки не очень способное. Высокая вода. Рыба разошлась на разлои – затопленные луга, протоки, старицы да низины. «Июль, июнь – на воду плюнь!» — рыбацкая поговорка.
Но – нетерпёж. Поехали как-то за травой: чабором да зверобоем. Но рыбацкие снасти – в багажнике.
За Набатовским хутором, на малой речке с милым названием Голубая, решил я закинуть удочку, на берегу посидеть. Здесь место приглядное. Позади – просторный луг с фиолетовым шалфеем, розовым горошком, синий василек-цикорий полянами, словно голубыми озерами зацвел.
Зеленый затравевший берег, старые ивы к воде склоненные; за речкой меловые обрывы Львовичевой горы сияют под солнцем. Из Набатовской лесистой балки да от Красных яров – прохладный вей.
Сижу да сижу. Поплавок не шелохнется. Но тут, рядом с ним, из глуби поднялась большая черепаха. Голову из воды высунула, потом всплыла, сияя под солнцем черным, словно вороненым панцирем. Поняв, что красный поплавок – не ее добыча, она еще недолго оставалась на виду: пластинчатый панцирь, перепончатые лапы-весла, аккуратная головка. Недолго погрелась, и стала уходить вглубь.
В прозрачной скляни, под солнцем она долго и ясно была видна – вольная птица.
Я вспомнил свою больничную подругу – красноухую черепаху. Аквариум, журчанье водопроводной воды, мосток с электрической лампой над ним. А в двух шагах от нее – молодая женщина в затворе канцелярской стойки: компьютер, принтер, шуршание листков бумаги.
Конечно же, разные, но такие похожие жизни.
Встретился с врачом, поговорил. Сказано было: «Надо», и назначен день, когда в тот же кабинет придти, но уже, как говорят, с вещами.
В назначенный срок я прибыл с помощником, который немалую сумку тащил с нужным и ненужным для больничной жизни.
Дорога уже знакомая: главный вход, там, в двух шагах лестница, ведущая прямо к нужному кабинету. Не заплутаешься.
Дорога знакомая, но случился затор. Перед входом возле дверей нынче стояла охрана: рослая женщина в черном форменном наряде: брюки и куртка с какими-то шевронами на рукавах и груди. Словом – охрана, которая нас остановила:
— Вы куда?
— Не положено, — так же четко было повторено. – Идите в обход.
Поэтому я еще раз попытался объяснить:
— Не положено, — повторила она с расстановкой и твердо, чтобы было совсем понятно: на посту человек, охраняет, доверено ей.
Молодой мой спутник понял ситуация раньше меня.
— Пойдем, — сказал он.
— Пойдем, значит, пойдем, — вздохнул я, еще раз через стеклянную дверь поглядев на ту желанную лестницу, к которой стремился.
Пошли, обходя один большой корпус, потом другой, не меньший. Здесь даже ездил невеликий электромобиль. Но ждать его мы не стали. Дошли пешком, и здесь на входе в просторном холле стоял охранник: мужчина в такой же черной форме, с шевронами.
К нему я и обратился, показав приглашение, с номером кабинета.
Он прочитал и сказал:
— Вам надо бы напрямую идти, через главный вход. Там – рядом.
— Мы хотели, — объяснил я, — но охранница нас не пустила. Сказала, что не положено.
Охранник вздохнул и промолвил короткое, скорее для себя: «Дура». А потом долго объяснял, как нам пройти через первый корпус, по каким этажам и лифтам, а потом через переход во второй корпус. А там спросите у кого-нибудь, вам подскажут.
Добирались мы и впрямь непросто: коридоры да лестницы. Но, с подсказками, добрались до желанной лестницы.
У подножья ее, отдыхая, я взглянул на стеклянную дверь, к которой мы подходили снаружи. Там, на своем посту стояла «охрана» — рослая женщина в черном. Неколебимо стояла, словно по команде «Смирно».
В середине летнего дня на нашем вокзале автобусном, «междугородном», наступает затишье. Городок небольшой. Лишь по утрам в областной центр на работу да на учебу уезжает народ. А потом наступает тишь. Полупустые «маршрутки». Народу мало. В такие часы я обычно и езжу.
Но в тот день все было по-иному.
Как я понял, куда-то на новое место службы убывали молодые «контрактники» из нашей воинской части. Одни убывали, другие их провожали. Шумно галдели те и другие. Голосистые ребята. И такой мат стоял, что, как говорится, хоть шапку вешай. Они вовсе не ругались меж собой. Даже напротив: какие-то слова расставания, дружбы. Но эти слова так густо были пересыпаны матерщиной, что иное тонуло. Сплошная «мать-перемать» лилась из молодых здоровых глоток.
Поспешил я спрятаться в салоне автобуса. Здесь было потише.
Но подошел срок и молодые военные хлынули в автобус, рассаживались, так же перекликаясь, смеясь.
Поехали. Но тише не стало. Из конца в конец салона летели слова, сплетаясь в общий гомон, все так же пересыпанный густой матерщиной.
Ученых учить — дело скучное. Но и весь долгий путь слушать такое несладко. Открыл было я рот, но меня опередила женщина.
Она громко сказала:
— Перестаньте материться! Ведь кроме вас тут люди едут.
Ее услышали. Последовала четкая команда от старшего группы:
— Маты отставить!! Не в казарме!!
В салоне автобуса стало тихо. Потом, после затяжной, вовсе мертвой паузы какой-то, уже спокойный, говор пробился. Пытались военные о чем-то говорить меж собой, но спотыкались, выполняя команду «Без матов». А без них, без «матов», речь не клеилась. И понемногу вовсе заглохла. Так мы и ехали в тишине до самого города.
Еще одно совсем недавнее. Во время эпидемии «ковида» городская наша баня была закрыта. А частные, невеликие, потихоньку работали. В одну из таких я порой ходил. Круг тесный: четверо ли, пятеро бывших руководителей района: глава да его заместители. Люди свои. И разговоры свои, о бывшем и о сегодняшнем: погода, сады-огороды, здоровье, нынешние порядки.
Невеликая парная, как раз для тесного круга, бассейн с теплой водой, душевые, просторная раздевалка, спокойные разговоры. Славное времяпровожденье.
Но порою появлялся там мужичок горластый. Тоже из бывших начальников. Его часто прорывало. По любому поводу. И тогда шум и гром начинался, потому что спокойно говорить он не умел. Характер такой, горячий. И привычка. Сельский руководитель. Все ступени прошел колхозно-совхозные. Голос зычный, а в речах сплошной мат-перемат. Для убедительности.
«Дождика озимой пшенице надо», — хотел он сказать, но добавил впятеро больше слов матерных, чтобы до всех дошло. Об урожае ведь речь.
Вначале, когда я лишь прибился к этой кампании, кто-то пытался урезонить говоруна:
Но разве убедишь? Это – натура.
Какая ругня, ссоры семейные, соседские, порой шумные, конечно бывали.
В бабьих ссорах было много всего: «Рахманка! Подтынница! Чапура длиногачая! Лазутка! Мидилянша! Чума лупоглазая!» И даже пожелания грозные: «Игрец тебя заломай! Доху на тебя нет! Чтоб ты усохла в мышиные черева! Черная боль тебя забери! Расстрели твои нутри!»
«Оголтыш! Прокуда! Анчибил! – и даже – Сатаново дитё!» — это к детворе непослушной.
А слова матерные приходили с улицы, от ребячьей среды. Порой такими словами щеголяли, стараясь казаться взрослыми. Но подросли и ушло.
Поэтому нынче, когда услышу матерщину, как-то неловко делается.
А порой – просто больно.
Недавно прикатил я на велосипеде к Дону. Посидеть, поглядеть. Дело весеннее. Деревья в молодой зелени. Понемногу вода прибывает. От реки – свежесть. Мягкий низовой ветер. Рыбаки с удочками. Их немного.
В тихом заливе рыбачат молодая женщина с мальчонкой. Ему пять ли – шесть лет. Мама – с удочкой и сынок – с удочкой. Мир и покой. Как и положено возле просторной воды.
Но тут вываливается из вербовых зарослей мужичок, видно, глава семьи и орет.
Женщина пыталась как-то оправдаться; мальчонка голову опустил, слушал.
Конец декабря. Всю ночь шел снег. И потом – весь день – сыпал и сыпал. Не хлопья и не крупа, но мелкая сухая пороша. Мир вокруг – светлая невидь: белая земля, белая зыбь вокруг. Ни звука, ни шороха. Белый покой.
Дон, воды его в глухом ледовом и снежном затворе. Задонские холмы еле видны и порой тонут в белой мгле. Фигуры рыбаков на льду замываются белью, вот-вот исчезнут.
Тишина. Глубокий пушной снег. Шаг мягкий и следа нет. Словно не идешь, а плывешь в белой живой зыби час и другой. Время теряется, нет его. И вместе с ним ушло всё житейское: горести, радости, свое и вселенское.
Всё ушло, утонув и развеявшись в белой невиди. И, кажется, грезится, что в мире нет ничего, кроме этого часа. И потому надо шагать и шагать, плыть и плыть, всё более растворяясь в белом, уже неземном, но вечном покое.
В возрасте моем, преклонном, одна из летних радостей – в утренний час обойти свой двор с его молодыми деревцами, огородными грядками да цветочными клумбами.
В мире – тишь, лишь воробьи проснулись – ранние птахи; ничто не мешает неспешному походу, осмотру и мысленному, а порою вслух разговору.
В поселке у меня – всё меньше знакомых, а друзей да родственников – на скупой перечет. Возраст: уходят или безвылазно по домам сидят, потакая стариковским хворям. Родные лишь вечерами приходят, чаще наскоком. Потому и беседую со всякой дворовой живностью.
Вот стоят рядом две вишенки. Уход одинаковый: полив да подкормка. Но одна радует ростом, молодыми побегами. Я ее похваливаю: «Молодец, стараешься». А соседка ее молчит. Посадил по весне, прижилась, листва зеленая. А роста не вижу. То ли сил набирается, то ли хворает. Нет у нее роста.
Укоряю: «Чего тебе надо? Так и простоишь все лето».
Вишенка сокрушенно молчит.
Зато воробьи поднимают гвалт: какая-то ссора у них. Я их мирю:
Воробьев, и впрямь, во дворе целый табор. Не гонял их с весны, они и расплодились. Галдливая птица. И мусорят, лишь успевай убирать. Поневоле вспомнишь ласточек. У них всегда порядок: под гнездом чистота. Аккуратные птицы. Во дворе старого дома было у них три гнезда: в коровьем стойле, под застрехой летней кухни и на веранде, где я летом спал. Прямо над головой у меня лепили гнездо, высиживали, а потом кормили пискливых птенцов, поднимали их на крыло. Вечерами сидели возле двора на проводах, щебетали. Все их любили, ласково называя касатушками. Но теперь ласточек в поселке нет. Они лишь на хуторе, где скотина.
Сорок теперь тоже нет. В прошлые годы где-то рядом одна пара жила. Они ко мне прилетали по утрам, пили воду из бака. А потом, видно в благодарность, садились на забор и стрекотали, сообщая поселковые новости. Не зря же сороку зовут у нас «вестницей». Красивая птица. Но нынче сорок нет. Скучаю о них.
Спасибо, что рядом скворцы поселились в дупле старого клена. По весне они голосили с захлебом. Потом притихли, выводя птенцов. А теперь снова по утрам с восторгом поет скворушка, взмахивая крыльями. Рассказывает, каких молодцов он вырастил. Четверо было скворчат. Они уже улетели. А мамка видно снова на гнезде сидит.
По весне каждое утро боролся с этой заразой. И теперь приглядываю. Деревья молоденькие, но хочется, чтобы побыстрее росли. Нетерпение. Может быть, потому что мой собственный срок отмерян. А деревьям еще расти да расти.
Так и бреду от дерева к дереву, от грядки к другой. Цветут и завязываются огурцы, кабачки. Как их не похвалить. Малые помощники – шмели да пчелы гудят осторожно, тишину не тревожа, кормятся на огуречных цветках, на высоких бокалах кабачкового и тыквенного цвета.
А уж когда подсолнухи зацвели, начинается праздник великий. В просторных под солнцем сияющих шляпках – вся тварь летучая. Звенит и гудит. С довольным урчанием на золотистой поляне возятся полосатые шмели. Рядом – пчелы, бабочки, мухи-жужжелки. Всем здесь места и корма хватает, словно в раю. В желтой пыльце купаются, набирая обножку, сладкий нектар сосут. Улетая, гудят тяжело, нагружено. И снова возвращаются. А порой тут и ночуют; в мягкой пахучей сыти.
Ранний утренний час. Огородная да садовая зелень – глазам и душе отрада. Солнце лишь поднимается. Впереди его долгий и жаркий зной. А теперь – прохлада. Дышится, живется легко, час и другой. Надо полить огурцы. Это нетрудно: из бака с водой, несколько ведер.
Вот он – простой пример. Тыквы у меня второй год хорошо растут. Расплетаются, и урожай немалый. На целую зиму себе и людям хватает. И вроде я их не обхожу стороной: поливаю, приглядываю, радуюсь завязи.
Но летом нынешним, в один из дней, вдруг остановило меня казалось бы обычное. Солнце еще невысоко, от забора – тень. И в этой тени над листами плети – цветок тыквы: высокий зубчатый золотистый бокал. Вроде за жизнь я их видел и перевидел. Тыквы да тыквы. Растут и цветут, слава Богу. Но нынешним утром в тени, гордо возвышаясь над зеленой скатертью листьев, цветок поразил меня густым золотисто-желтым тоном. Рядом – подсолнухи. В их шляпках – слепящая желтизна, солнечной сродни. А здесь, в тени, словно свеча кроткая, но дивный цвет источающая.
Я остановился, глядел и глядел на эту красу, которой прежде не замечал. Ведь не роза, не тюльпан, а всего лишь простой тыквенный цвет – земное диво, одно из многих в моем невеликом дворе. Стоит лишь присмотреться.
О другом, но похожем. В далекую от нас Испанию, в Кордову миллионы людей приезжают, чтобы увидеть чудо архитектуры: мавританский стиль дворцов и храмов, в которых изящные, вроде бы хрупкие колонны держат немалый груз просторных кровель. Я там бывал. Любовался и удивлялся. Но подобное чудо, оказывается, давным-давно было рядом со мной.
Мне нравятся осы. Ярким праздничным нарядом, желтым с черными полосами; удивительной статью, легким полетом. И, конечно, – трудолюбием. Свои гнезда – соты они строят из бумаги ли, картона, который производят сами. Пчелам человек помогает, выставляя в улей рамки с вощиной; птицы вьют гнезда из веток, соломин, глины, шерсти да пуха. А осы усердно скребут всякую древесину, смачивают ее слюной, пережевывают. Получается хороший строительный материал. Их по научному и называют «бумажные» осы. Для науки – «бумажные», а для нас просто летучая живая тварь, одна их многих, которые рядом. Соседи.
Кто-то их боится: больно жалят. Пытаются травить всякой гадостью, со двора выгоняя. Но если не трогать ос, не зорить, не махать руками ли, веником, они никого не тронут. У них своя жизнь.
Правда, порою летней, когда поспевают абрикосы, виноград, арбузы, ос нужно опасаться. Разрежешь арбуз ли, дыню, они тут как тут.
Осы мне всегда нравились. И жили мы с ними мирно. В старом доме они лепили свои гнезда на чердаке, в месте укромном. В новом – где-то в сарае устроились, под крышей. Их обычное – соты: плоские, иногда бугристые, с надежным жильем для матки. Но прошлой осенью я увидел иное.
В старом гараже, куда я все лето не заглядывал, под потолком висел коричневый шар величиною с футбольный мяч. А вокруг него – гул встревоженных ос. Убрался я из гаража подобру-поздорову. И вернулся лишь поздней осенью.
В эту пору все осы уже замерли, то есть погибли: недолог их летний век. Осиное гнездо – большой коричневый шар – я осторожно срезал с потолка. И уже дома, в своем дворе стал разглядывать его и удивляться.
Шар на полюсах приплюснут. Оболочка, когда вскроешь ее, будто кочан капустный: слой за слоем — тончайшая прозрачная бумага, папиросная, как прежде говорили, а наглядней – луковая шелуха. Коричневатый цвет, грубоватая, с рисунком, текстурой древесины. Явно не фабричной, а свойской работы. Потрудились осы. Слой за слоем бумажные листы наложены, образуя шар. А слоев этих – не счесть: не десять, не двадцать, а, наверно, сотня ли, более, а все вместе получается – шуба, надежный укрыв от холода ли, жары, не природой подаренный, как у лука ли, капусты, но осами созданный. Они скоблили древесину, пережевывали ее, смачивая слюной или водой, получая невеликий листок, из множества которых и создавался этот шар – осиное гнездо ли, дом, в котором все лето кипела жизнь.
А внутри этого шара, под серым покровом – настоящее чудо.
Дворец – по-иному не скажешь. Десять строго горизонтальных этажей осиного жилья: от основания до вершинной шляпки. Каждому этажу в поддержку – легкие колонны.
Это строение, спрятанное под надежным укрывом, ошеломляет. Не сразу веришь глазам.
Тогда вот и вспомнилась испанская Кордова, храм Мескита, королевские конюшни, где поразили меня именно изящные легкие колонны, поддерживающие своды. Мавританский стиль: талантливые архитекторы и строители. Потому и осталось в веках. А здесь – только осы. Своим трудом и разумом. Именно так.
Только своим умом и трудом этот дворец построили осы. Вот эти малые создания, в черно-желтом наряде.
Где и как в этой крошечной черной головке с длинными усиками прячется мудрость, позволяющая создать такое чудо?
Теперь я гляжу на ос даже с какой-то опаской. Это не просто насекомое. А что-то иное, для нас непостижимое. Может вровень, а может и выше нашего разума.
Такие вот у меня нынче соседи: осы, муравьи, галдливые воробьи, болтливые сороки и, конечно, молодые деревца да огородная зелень, цветы.
Живая жизнь. Она удивляет и даже поражает: из малого семени – и такое чудо.
Но вот уже и позднее утро. Жаркие, знойные дни стоят – донское лето. Но сегодня мягко дует северный ветер. На небе – облака и даже сизые тучки. Второй уже месяц ждем дождя. Солнце поднимается, припекает. Но в тени хорошо сидеть. Поселок просыпается. Услышал негромкий дремотный звон ли, гул. Огляделся, понял. Это рядом, на длинной полоске возле дома, на красных да белых цветах ползучего портулака, по-нашему – «солнышка» кормятся пчелы, шмели да осы. Бог им в помощь.
И мне пора к завтраку, завершая еще одно летнее утро на этой земле.
Борис Екимов, член Союза писателей СССР/России (Волгоград)